Так вот, целью Даниного заплыва был вовсе не сам Ла-Манш, не преодоление стихии или сопутствующая этому подвигу маленькая слава, а, как ни странно, сама Мари. В его отношения с морем вмешивалась совершенно посторонняя, другая история, и это безумно ему мешало.
Вечерами, расхаживая в темноте по берегу, он часто думал об этом противоречии.
Даню мучило то, что его готовность к неизвестности не была искренней. Что он не мог раствориться в неизвестности и признать ее власть над собой. В его желании переплыть Ла-Манш (думаю, не менее страстном, чем у Мэтью Уэбба) крылась червоточинка: он обязательно должен был выжить. Иначе все теряло свой смысл.
– Назови мне хоть одну причину, – краснея, сказала она как-то ему, – по которой это может произойти. Я сразу, слышишь, сразу сказала тебе, что между нами ничего не будет. Между нами ничего не может быть.
Это было на одной из их вулканических прогулок (в окрестностях Клермон-Феррана издавна был парк остывшей вулканической лавы, куда они частенько ходили вдвоем, пренебрегая условностями). Даня вертел в руках кусочек лавы – серое, неприятное вещество, осколок, камешек; некоторые из них он иногда складывал в рюкзак. Погода была серая, тоже неприятная, облака стелились низко, и собирался дождь.
– Ты знаешь это с самого начала, – продолжала она. – Я на первом же свидании сказала тебе, что не могу выйти за тебя замуж, даже если б хотела, потому что ты должен вернуться в Россию…
Она прервалась, запнулась на полуслове.
– Да, ты сто раз говорила мне об этом, – спокойно сказал он. – А что значит – даже если б хотела?
– Ничего не значит!
Пошел дождь, и они сели под дерево.
Это был дуб, такое старое густое дерево, которое росло тут уже сто лет и от старости почти превратилось в человека, с лицом и глазами, под его ветвями было так хорошо, что она зажмурилась и тут же почувствовала, как он гладит ее по щеке – бережно и тихо.
– Послушай, – голос ее дрогнул, и она почти заплакала. – Послушай, Даня, ну зачем ты меня соблазняешь? Это низко. Это недостойно тебя. Неужели ты сам не понимаешь?
– Почему? – спокойно спросил он, и она сразу открыла глаза.
Дождь барабанил сверху, но сквозь густую крону капли почти не проникали, вокруг стало влажно, тревожно, печально от темноты неба, и хотелось лечь на спину, раскинуть руки, но она этого боялась. От этого страха ей стало тошно, к горлу подступили слезы.
– Назови мне хоть одну причину, по которой это может произойти… – глухо повторила она как заклинание.
И вот тут он это сказал.
– Я, – сказал он, – переплыву Ла-Манш.
Она расхохоталась:
– Что? – Вскочила на ноги. – Ради этого? Ты дурак?
И, ну да, ну да, вот тогда она это и сказала: если ты переплывешь Ла-Манш… черт побери, я выполню любое твое желание.
Идиотизм Даниного положения заключался в том, что они сразу, с самого начала договорились быть просто друзьями, не приставать друг к другу, и он, надо отдать ему должное, свято относился к этому правилу.
Здесь, в Клермон-Ферране, где он учился мануфактурному делу, прикладной химии, математике, механике, не было никаких русских, а даже если б они и были, ему, еврею из Одессы, было бы не так просто установить с ними контакт.
Дети из обеспеченных французских семей, все эти наглые юнцы, беспрестанно веселившиеся, изводившие его потоком непонятных шуток, не хотели принимать в свою компанию еврея, плохо знавшего их язык, их привычки, а ему не хотелось тратить силы на это, в конце концов, он приехал сюда с конкретной целью – окончить факультет, получить диплом, стать первоклассным специалистом, большего он не ждал и не хотел, и они довольно быстро поняли эту неуступчивость, почувствовали ее, отстали, окружив его прохладным, вежливым участием, перестали им интересоваться, дразнить и приглядываться к нему, и это одиночество сначала устраивало Даню на сто процентов, а потом схватило за горло, он плакал ночами, как маленький, практически рыдал в подушку, а потом вдруг неожиданно встретил ее…
Это был настоящий подарок, и он относился к этому подарку бережно и рачительно, стараясь не потерять, не разбить, не растратить. Если говорить откровенно, Даня вел себя совершенно правильно по отношению к этой девушке, которую встретил случайно, во время своих одиноких прогулок, он даже не пытался за нею ухаживать, поскольку ее совершенно не волновали его ухаживания…
Заговорив с ней однажды о вулканических породах, что было глупо, он вдруг сказал:
– Если у вас будет болеть голова, особенно ночью, положите этот камень рядом с подушкой.
– И что будет? – насмешливо спросила она.
– А вот посмотрим, – уклончиво ответил он и протянул ей кусок лавы.
Ее поразило, как он сразу угадал про ее мигрень, как будто знал. Недоверчиво осматривая эту ужасную каменюку, она бережно донесла ее до дому, незаметно прошла в свою комнату и положила рядом с кроватью.
Голова после прогулки, слава богу, не болела, и она просто лежала в темноте, стараясь вспомнить его черты – такой рыжий, что даже смешно, с бледным вытянутым лицом и короткими сильными руками.
Голова разболелась на следующий вечер, перед дождем, и тогда она взяла его подарок, положила рядом и постаралась заснуть. Спалось легко, она встала только ранним утром следующего дня, подошла к окну и постаралась убедить себя, что все это ерунда и пустяки.
Но это были не пустяки.
Кусок лавы, который он ей подарил – волнистый, пористый, легкий, неопределенно-рыжего цвета, – обладал странным физическим свойством, он как будто мерцал в темноте, и от него исходило явно какое-то излучение, полезное для нее, – излучение защищало голову от боли и от дурацких мыслей.
Во время следующей встречи она спросила его, что он знает об этих вулканах. Он принялся читать лекцию, и тогда она перебила его – нет, что он знает о действии лавы на человеческую голову. На организм.
– Подействовало? – тихо спросил он.
Как ни странно, к этому моменту они уже успели обо всем договориться.
– Вы никогда, – сказала она ему строго, – не будете делать мне предложения. Вы никогда не будете ко мне приставать, а я к вам… Вы никогда не будете строить многозначительное лицо и томно читать стихи, дарить букеты и смотреть на меня жадными глазами.
– Договорились, – сказал он и достал бутерброды.
Это было настолько неожиданно, что она расхохоталась. Она очень хотела есть и боялась в этом признаться! Больше того, она боялась, что от сильного голода у нее опять заболит голова, заболит страшно, как всегда болела от голода, когда в глазах темнеет, в висок как будто вколачивают ржавый гвоздь и можно только сидеть, тупо глядя перед собой, и вытирать слезы и мокроту из носа, которые всегда сочатся из тебя, выливаются как из ведра во время сосудистого спазма, так что только успевай менять платки.
Этих платков она носила с собой целую кучу и в этот раз, расхохотавшись при виде его неожиданного подарка, постелила их на поляне, уселась и стала пожирать его бутерброды, азартно чавкая, хоть это было и неприлично.
Он улыбался и тоже ел. В темно-синей бутыли он принес даже лимонную воду, что тоже было кстати.
– Вообще-то это я должна была позаботиться, – сказала она слегка надменно, утолив первый голод. – Я же женщина. Но дело в том, что я часто забываю об этом. Слушайте, Даня! Ну вы поняли, почему?
– Почему что?
– Почему я хочу договориться с вами с самого начала? Во-первых, вы еврей, а мои родители, хоть и еврейского происхождения, но крещеные. Во-вторых, как я поняла, вы приехали учиться и не намерены здесь оставаться навсегда. Но самое главное даже не это…
– А что?
– Главное, что я не хочу всех этих условностей. Мне надоело общаться с мужчинами так, будто я вся состою из нежного скоропортящегося материала и могу растаять от каждого их слова. Мне еще далеко до замужества, и я… И я не хочу раз за разом переживать все эти глупости, – просто сказала она. – Можно я буду вести себя как хочу?
– Пожалуйста, – сказал он. – Это самое лучшее из того, что вы могли бы мне предложить.
Поначалу он воспринял этот договор совершенно серьезно, даже истово. Твердо решил сделать все для того, чтобы сохранить их дружбу, поскольку она была единственный человек здесь, с которым он мог вот так свободно и легко разговаривать, да и вообще говорить по-русски.
Однако, заперев свои желания на замок, он постепенно и с изумлением обнаружил, что она-то свои желания запирать вовсе не собиралась. Просто Мари относилась к ним как-то по-другому, и желания ее, вероятно, тоже были другими. Но эта чудовищная разница в понимании условий договора начинала его мучить, уязвлять и даже несколько унижать.